Остальные зрители чувствуют, что на ушедшем вглубь фундаменте романа
режиссер выстроил захватывающее и мучительное зрелище, которое не
отпускает тебя все 4 часа 15 минут. Как это уже было у Смедса с
чеховской «Чайкой», режиссер далеко уходит от буквы первоисточника,
чтобы показать жизнь его духа – в современных обстоятельствах и на
современном театральном языке. У Смедса свои отношения с русской
классикой. Его точно так же мучат проклятые вопросы, которые русская
литература постоянно задавала самой себе, не находя ответов, а затем и
переставая искать их. Главный из этих вопросов – «Кто я есть?»;
остальные – производные: «В какой мир меня занесло?»; «Где мое место в
этом мире?»; «Могу ли я изменить его и спасти?»; «Возможно ли вообще
спасение?».
«Раз в тысячу лет мы возвращаемся…»
И черная земная кровь Сулит нам, раздувая вены, Все разрушая рубежи, Неслыханные перемены, Невиданные мятежи.
Александр Блок
Кристиан Смедс поставил спектакль с выпускниками театрального
факультета Вильяндиской академии культуры. Год назад эти двенадцать
парней и девушек уже выходили на сцену Театра фон Краля в дерзкой и до
умопомрачения смешной постановке «Короля Лира». В том спектакле
запомнился, в первую очередь, Джим Ашилеви, актер феноменально
пластичный и вместе с тем эмоционально заразительный. Он играл Шута. У
Смедса Ашилеви тоже почти весь спектакль на первом плане; в набедренной
повязке и шутовском колпаке он приглашает публику в зал и играет то
Митю, то Алешу (у Смедса роль не закреплена за актером, спектакль – не о
Карамазовых, а о карамазовщине в том виде, в каком она дошла до наших
дней.)
Смедсу нужны именно такие актеры: прекрасно владеющие своим телом,
музыкальные – время от времени они уходят на помост, в глубину
сценического пространства, и играют тяжелый рок; по молодости лет –
по-хорошему наглые, не видящие предела своим возможностям и самозабвенно
и бесстрашно идущие за постановщиком.
Публика сидит с трех сторон вокруг игровой площадки; как и в «Чайке»,
четкой линии рампы (не только физической, но и психологической) нет, в
определенный момент актеры вытаскивают в середину игрового пространства
кого-то из публики. В прологе артисты, наряженные в угловатые картонные
латы и шлемы, рубятся друг с другом: жестоко, беспощадно, никакого
рыцарства!
– Слышите: кровь бурлит! Слышите: кровь бунтует! – обращается к
зрителям одна из актрис (Рагне Веэнсалу). – То кровь моих братьев. То
кровь моих сестер. То кровь всех нас, Карамазовых. Мы, двенадцать,
последние из Карамазовых... Раз в тысячу лет мы, Карамазовы, братья и
сестры, возвращаемся в священную брачную постель, именуемую жизнью...
Смотрите, как мы, бескровные и бесплотные, нематериальные и
бездуховные... обнажаем наши юные тела во имя радости и ненависти,
похоти и мести...
В спектакль вовлечены не только мотивы Достоевского. Героини вдруг
начинают звать друг друга именами чеховских «Трех сестер». Сцена, в
которой актер избивает картонную «лошадь», превращая ее в ошметки,
отсылает к Некрасову («О погоде»). Сакральное число 12 заставляет
вспомнить поэму Блока, герои которой балансируют между святостью
(«впереди Иисус Христос») и преступлением (по-карамазовски!).
Симфония о карамазовщине
Что-то воздуху мне мало, ветер пью, туман глотаю, Чую, с гибельным восторгом – пропадаю, пропадаю!
Владимир Высоцкий
Что такое карамазовщина? Крайняя степень моральной безответственности,
сопровождающаяся безудержными страстями и постоянными колебаниями от
нравственных падений к возвышенным душевным порывам? Русский вариант
болезни всего европейского человечества, болезни цивилизации; причины ее
заключаются в утрате цивилизованным человечеством сверхличных
нравственных ценностей, в грехе «самообожествления»? Оба определения
такие, что не возразишь! Можно еще добавить, что в карамазовщине есть
потаенное стремление человечества к саморазрушению, к большому взрыву
(см. теорию, изложенную Михаилом Веллером в книге «Все о жизни»).
Кто-то уже назвал насыщенный рок-музыкой, дисгармоничный и отчаянный
спектакль Смедса – кабаре. Нет, тут более высокий жанр. Симфония. В
ритмах тяжелого рока. Музыкальные темы Мити, Алеши, всех женщин Мити
(эту тему ведут в первую очередь Рагне Веэнсалу и Лийз Линдмаа) тянутся
сквозь всю ткань спектакля, порою обрываясь, но возникая снова и снова.
Тема Ивана возникает только в одном фрагменте: его немузыкальному
рационализму невозможно сегодня уделить много места; все его философские
построения, сталкиваясь с сегодняшней практикой, рушатся.
К чему повторять пророчества Достоевского, когда они давным-давно
сбылись, и намного страшнее, чем казалось ему из XIX века? К чему
рассуждения о слезинке ребенка, когда детей убивают тысячами?
Выигрышная, казалось бы, Легенда о Великом Инквизиторе в спектакле
проходит отраженным светом: в виде полуобнаженной фигуры, которая
волочит на себе тяжелый крест. Но замещением этой темы станет сцена с
Алешей. Отец спрашивает: «Что ты читаешь?» – «Новый завет!» – «А старый
(т.е. Ветхий) куда дел?» – «Уже прочитал». – «Ну, читай о чуде в Кане
Галилейской!»
Алеша, лежа на столе, читает. Окружившие его девушки (Катя, Грушенька,
но и чеховские Ольга, Маша и Ирина – имена не существенны), держа в
руках ножи и вилки, «едят» – их пальчики движутся в музыкальном ритме.
Кощунственная и великолепная сцена, в которую можно вложить многое,
вплоть до вкушения плоти Христовой. И до цинизма современного общества:
«Вы всех пророков убиваете, чтобы цитировать потом».
Красота – страшная и таинственная
Наши вакханалии страшны, как поминки.
Андрей Вознесенский
Финал второго акта и весь третий – безудержная вакханалия и столь же
безудержное издевательство над беззащитной человеческой плотью. В
последней сцене второго акта Отец (образ Федора Карамазова принимает
черты фрейдистские, но и мифологические: Сатурн, пожирающий своих детей)
и дочери ужинают, а под столом, как собаки, ждущие, пока им кинут
кости, лежат четверо сыновей. Трапеза переходит в сцену казарменной
дедовщины: Отец издевается над парнями, как старослужащие над салагами.
Третий акт начинается с того, что актеры с помощью публики выбирают
самого популярного, кому играть главную роль, а затем привязывают его к
столу – и начинается долгая, мучительно натуралистическая, сцена пыток.
Третий акт, при желании, можно отсечь: все главное сказано в двух
предыдущих. Но он нужен Смедсу: жестокость мира должна прозвучать во
всей своей отвратительной откровенности.
А где же красота, которая спасет мир? Та самая, как говорил
Достоевский, страшная, но и таинственная вещь: «Тут дьявол борется с
Богом, а поле битвы – сердца людей». Смедс ищет ответ на вопрос: «Значит
ли красота еще хоть что-то в нашем обществе? Способен ли театр
создавать прекрасное, то, что лечит душу?». И где, в конце концов,
существует красота: в нас или извне?
В старинных театральных люстрах с горящими в них свечами, которые так
удивительно и неуместно парят над пространством спектакля, напоминая об
ушедших эпохах?
Или в мастерстве художника, отстраненно и бесстрашно вглядывающегося в мир, разъеденный карамазовщиной?